— Хватит биографических подробностей. Давай-ка лучше зайдем посмотрим, чем тут можно перекусить. Говорят, есть на свежем воздухе не так уж вредно.
В этот солнечный послеобеденный час еще тепло, но здесь горы, и прохладный ветерок тоже горный.
— А эти двое? — спрашиваю.
— Их место в машине. В багажнике достаточно припасов. Чтобы подчиненные тебя уважали, первое условие: никаких поблажек!
И, принимая у подошедшего кельнера меню, погружается в проблему выбора блюд.
Воздержусь от подробного описания заказа, чтобы избежать многословия. С этой же целью опускаю описание самого процесса поглощения пищи. Когда наступает заключительный этап с кофе и миниатюрной рюмкой французского коньяка, позволяю себе заметить:
— Рад за тебя: может, здоровье у тебя и не самое хорошее, зато аппетит отменный.
— Ты не представляешь, насколько ты прав. Ибо именно потеря аппетита — первый зловещий признак зарождающейся злокачественной опухоли. Ничем таким я не страдаю, не надейся. У меня нет диабета, нет в прошлом перенесенного инфаркта, и старческое слабоумие мне не грозит. Правда, что касается печени и желудка, тут дело обстоит несколько иначе, но для чего тогда придуманы диеты, как не для того, чтобы наказывать нас более долгой жизнью.
— Но ни о какой строгой диете твое телосложение не свидетельствует.
— Это обманчивое представление, дорогой. Как раз в соответствии со старым правилом, гласящим, что дела не таковы, какими кажутся.
Он страдальчески вздыхает и похлопывает себя по животу, словно бы желая удостовериться, не увеличился ли он в размерах.
— Поскольку ваши проверяли меня на наличие слабых мест, тебе, вероятно, известно, что я человек без пристрастий. Бабником я никогда не был. Пьянство мне противно, поскольку никогда не мог понять, что за удовольствие мутить ясный ум алкогольным отупением. Карты и рулетка — глупое подражание той серьезной азартной игре, в которую я играю, занимаясь бизнесом. И что остается? Остается самое простое, насущное и приятное — хорошая еда.
— И забота о человеке, — подсказываю.
— Вот именно. Притом о самом главном человеке — о самом себе. Если это тело и эта голова покорно служат тебе с утра до вечера, то разве не твой долг позаботиться об их добром здравии?
— Да ладно, перекусил двумя-тремя сандвичами, запил их чашкой кофе — и довольно.
— Дикость. Это все равно, что излить свое семя на женщину и думать, что это и есть любовь.
— Тебе лучше знать.
— Гурман и обжора, Эмиль, не одно и то же. Но это способен понять лишь человек с достаточными средствами, имеющий возможность познать тонкости хорошей еды.
— Допускаю, что ты прав.
— И раз уж я упомянул любовь, то должен тебе сказать, что у этих двух пристрастий — к женщине и к еде — много общего. И то и другое реализуется в три этапа. У бабника — сначала половое возбуждение, потом его удовлетворение, а затем пресыщение, часто сопровождающееся истощением кошелька. У гурмана же — сначала хороший аппетит, потом наслаждение от процесса потребления, а затем полнота. Только у меня, Эмиль, в результате обязательной диеты из трех этапов выпал самый главный — божественное наслаждение пищей — и остались лишь две муки: неудовлетворенный аппетит и большой живот.
— И сигары, Траян, сигары.
— Они не способны заменить ни дегустации дюжины устриц, ни удовольствия от порции черной икры. Они для меня, как соломка для утопающего, — дают возможность ощутить, что я еще жив. Но чтобы ты не подумал, что я глух к твоему намеку, давай закурим по одной.
Закуриваем. Некоторое время молчим, стараясь не нарушить словами очарование ароматного табачного дыма. Наконец, чтобы отогнать одолевающую меня дремоту, произношу:
— И вправду, как оно красиво, это озеро! Так и погрузился бы в темную пучину его зеленых вод.
— Не говори так, а то у меня мурашки от твоих слов.
— Отчего же, Траян?
— Оттого, что в этом погружении и заключен весь ужас, оттого, что оно есть смерть. Ибо смерть и есть погружение. Только не в воды Мондзее, а в бездну. Бездна… Это слово тебе о чем-нибудь говорит?
— Конечно говорит. Ведь сам Даллес как-то сказал, что жизнь в сегодняшнем мире — это балансирование на краю бездны.
— Брось ты эти политические глупости! Я тебе о трагедии человеческого бытия, а ты цитируешь мне какого-то Даллеса.
— Хорошо, успокойся. Не буду его цитировать.
— Завидую твоему умению молоть всякую чушь, чтобы забыть об ужасе жестоких истин. Я пытаюсь делать то же, но у меня не получается. Это моя болезнь. Неизлечимая и фатальная.
— У тебя еще смолоду была страсть к абстрактному.
— Какие тут абстракции, чудак! Разве ты не понимаешь, что это — не абстракция, а самая страшная реальность. И от этого моя болезнь.
— Но ты еще совсем недавно уверял меня, что здоров…
— Этой болезни нет в медицинских справочниках. Врачи в ней так и не разобрались, не знаю, сумеешь ли ты. Доктор Лоран, будучи из всех моих докторов наиболее приземленным, назвал ее психическим истощением. По его совету я приезжал сюда несколько раз… Чтобы убедиться, что он ошибся в диагнозе. Не помогли мне ни тишина, ни воздух соснового бора, ни уединение. Правильнее мою болезнь определил доктор Мозер, назвавший ее «болезнью философствования». «Исключено, — возразил ему я. — У меня нет ничего общего с философией». — «Есть, — убежденно ответил он. — Есть». И объяснил мне, что, как философ жаждет постичь истину мироустройства, так и обычный маленький человек, вроде меня, стремится к тому же. А на практике эти искания оборачиваются поисками несчастий на свою голову.